Спустя полчаса после того, как на Старой Южной церкви пробило одиннадцать, среди гостей распространился слух о том, что готовится новое представление или зрелище, которое послужит достойным завершением этого блистательного праздника.
— Какую еще забаву вы для нас приберегли, ваше превосходительство? — спросил преподобный Мэдер Байлз, чье пресвитерианское благочестие не помешало ему присутствовать на празднике. — Право, сэр, я и так уж смеялся больше, чем приличествует моему сану, слушая бесподобные речи, которыми вы обмениваетесь с этим мятежным генералом в отрепьях. Еще один такой приступ веселья, и мне придется снять с себя знаки духовного звания.
— Отнюдь нет, мой добрый доктор Байлз, — отвечал сэр Уильям Хоу. — Если б веселый нрав считался пороком, не бывать бы вам никогда доктором богословия. Что же до нового развлечения, которое нам будто бы предстоит, я о нем знаю не больше вас, если не меньше. В самом деле, доктор, уж не вы ли подбили своих чопорных земляков разыграть перед нами какую-то занимательную маскарадную сцену?
— Быть может, — не без лукавства вставила внучки полковника Джолифа, задетая за живое всеми этими на смешками по адресу Новой Англии, — быть может, мы увидим шествие аллегорических фигур: Победу с трофеями Лексингтона и Банкер-хилла; Изобилие с переполненным рогом — символ избытка и благополучия, царящего ныне в нашем городе; Славу с венком, предназначенным украсить чело вашего превосходительства.
Сэр Уильям любезно улыбнулся этим словам, на которые, несомненно, ответил бы самым грозным взглядом, если бы над губами, произнесшими их, чернели усы. Впрочем, в это мгновение произошло нечто, избавившее его от необходимости отпарировать насмешку. Снаружи вдруг раздались звуки музыки, словно целый военный оркестр расположился на улице под окнами; однако то, что он играл, не было ни веселым, ни праздничным и нисколько не подходило к случаю, а скорее напоминало медленный траурный марш. Барабаны звучали приглушенно, а трубы, казалось, изливали протяжную жалобу, которая сразу заставила умолкнуть шумное веселье собравшихся, одним внушая изумление, а другим ужас. Многие подумали, что, верно, это хоронят какую-нибудь выдающуюся личность и погребальная процессия остановилась перед замком, а может быть, в зал вот-вот внесут обитый бархатом и пышно разукрашенный гроб с телом усопшего. Сэр Уильям Хоу с минуту прислушивался, затем строгим голосом подозвал к себе капельмейстера оркестра, который в течение всего вечера оживлял праздник легкой и радостной музыкой. Капельмейстер был тамбур-мажором одного из английских полков.
— Дайтон, — обратился к нему генерал, — что еще за шутки? Прикажите своим людям прекратить эту похоронную музыку, иначе, клянусь честью, они у меня и впрямь загрустят! Немедленно прекратить — слышите!
— Помилуйте, ваше превосходительство, — ответил тамбур-мажор, становясь из румяного мертвенно-бледным, — я тут ни при чем! Все мои музыканты здесь, со мной, да и вряд ли среди них найдется хотя бы один, кто мог бы сыграть этот марш без нот. Я слышал его всего один раз — во время погребения покойного короля, его величества Георга Второго.
— Понятно, понятно! — сказал сэр Уильям Хоу, к которому вернулось его привычное хладнокровие. — Это, верно, вступление к какой-то маскарадной затее. Не будем вмешиваться.
Тут в парадном зале вдруг обнаружилась новая фигура, хотя откуда она появилась, этого не мог бы сказать никто из участников пестрого маскарада, заполнивших комнаты. Это был мужчина, одетый в старомодный костюм из черной шерстяной материи и всем своим видом напоминавший мажордома или дворецкого какого-нибудь английского вельможи или богатого помещика. Не говоря ни слова, он проследовал к наружным дверям и, распахнув их настежь, встал сбоку, лицом к парадной лестнице, словно ожидая выхода какой-то важной особы. Тотчас же музыка на улице зазвучала еще громче, протяжным, горестным призывом. Взоры сэра Уильяма Хоу и его гостей обратились к лестнице, и вот на верхней ее площадке показались несколько фигур, направлявшихся к выходу. Впереди шел человек с суровым, мрачным лицом, в шляпе с высокой тульей, надетой поверх черной ермолки, в темном плаще и ботфортах, доходивших почти до бедер. В правой руке у него была шпага, в левой — Библия; кроме того, он локтем прижимал к себе свернутое знамя, все продырявленное и в лохмотьях, в котором, однако, можно было узнать знамя Англии. За ним следовал другой, обличья не столь строгого, хоть и исполненный достоинства, в черном атласном камзоле, штанах в обтяжку и в мантии тисненого, бархата; широкий гофрированный воротник подпирал его бороду, в руке он держал скатанный в трубку манускрипт. Третьим был молодой человек, сразу приковывавший внимание своей характерной наружностью и манерами; у него был лоб мыслителя, а в сосредоточенном взгляде вспыхивал порой восторженный огонь; как и его спутники, он был одет в платье старинного покроя, а на воротнике у него виднелось кровавое пятно. За этими тремя шли еще трое или четверо, все, судя по их осанке, — люди, облеченные властью и высокопоставленные, державшиеся так, как если бы они привыкли к любопытству толпы. Зрители, теснившиеся в дверях парадного зала, решили, что все эти лица спускались вниз, чтобы примкнуть к таинственному погребальному кортежу, остановившемуся перед замком; этому, однако, противоречило выражение торжества, с которым они взмахивали руками, перед тем как переступить порог и скрыться из виду.
— Что означает эта дьявольщина? — пробормотал сэр Уильям Хоу, обращаясь к джентльмену, стоявшему рядом. — Шествие цареубийц, осудивших на казнь короля-мученика Карла?